Дневник киевлянки. Часть VI

Спецпроект

18:55, 9 апреля 2018

Дневник киевлянки. Часть VI

В июне 2015 года интернет-издание "ГОРДОН"  начало серию публикаций из дневника Ирины Хорошуновой – художника-оформителя, коренной киевлянки, которая пережила оккупацию украинской столицы в годы Второй мировой войны. Этот документ – уникальное историческое свидетельство, не воспоминания, а описание событий в реальном времени. Редакция публикует дневник в те даты, когда его писала Хорошунова, которой в момент начала войны было 28 лет. Записи начинаются с 25 июня 1941 года.

Так много всего было в эти дни, что и не напишешь всего. А дальше совсем не придется писать. Нет никакой возможности. Вот и сейчас глубокая ночь, а нельзя остановиться, потому что все время слышны просьбы о помощи. Вышла ненадолго в перевязочную из палат. И очень спешу писать.

РазрушенноеРазрушенное здание педагогического университета. Каменец-Подольский весной 1944 года. Фото: reibert.info

Утром 27-го числа мы начали работу в госпитале. По принципу: идти туда, где труднее, нам с Нюсей досталась работа по чистке больничных уборных. Они расположены в конце коридора в полуподвальном помещении. И вот они оказались забитыми так, что зловонная жижа из мочи и других отбросов заполнила не только помещения уборной, но и растеклась по коридору. Густая и глубокая, она грозила перелиться через голенища сапог. Нужно было пробить во что бы то ни стало очки-отверстия, чтобы вся эта гадость ушла из коридора, и чтобы уборной можно было бы пользоваться. Трудная и гадкая это была работа. Но к середине дня мы очистили и вымыли все.

Тогда мы открыли двери в помещение аптеки, которая была там же. Нас ожидала невероятная картина: вся аптека с прекрасным оборудованием, с красивыми добротными шкафами, сделанными очевидно, еще до революции, тоже была сплошь загажена. На полу, на столах, а, главное, в ящиках с медикаментами, всюду лежали кучи кала. Какой бы ящик мы не открывали, все было испачкан, загажено. Поверх ампул, порошков, бинтов лежали горы экскрементов. В углу возле окна была какая-то груда, также вся снизу доверху загаженная.

Мы решили посмотреть, что в ней. Когда мы сняли верхний оскверненный слой, оказалось, что это гора лигнина, набросанная на что-то жесткое. Разобрав лигнин, мы вытащили сложенный стол, какого никогда не приходилось видеть. Он был из светлого блестящего металла, весь в небольших отверстиях, словно для того, чтобы его можно было поднимать или опускать на различную высоту. Так как в перевязочной еще не было стола, мы с трудом, призывая на помощь всех, кто попадался по дороге, оттащили его на второй этаж в будущую операционную. Потом, выбрав чистый лигнин и все, что возможно из перевязочных материалов, мы ушли с этого этажа.

По дороге к выходу, в полутемном помещении, на полу на матрасах лежали раненые немцы. Их бросили бежавшие начальники. Все они тяжело раненные. Оставили их без воды, без пищи, без всякой помощи. А наши женщины ведь не могли поступить так же. Им принесли поесть, принесли воду. А что с ними дальше, не знаю. Нас так понес поток событий, что больше уже не было возможности что-либо узнавать о них. Судьба своих раненых волнует больше. Ведь уже во второй половине дня 27-го числа стали непрерывно привозить раненых с передовой, потому что вокруг Каменца шел и идет жестокий бой.

Все перестало существовать для нас, кроме этого огромного дома страданий. Выходим раз в день, по очереди, домой, чтобы взять еды

Сначала мы клали раненых прямо на пол. Но уже к ночи 27 марта каменчане стали сносить в больницу кровати, матрасы, одеяла, белье. Этот порыв был таким единодушным, что уже 29-го все палаты были заполнены кроватями со всем необходимым. А женщины все шли и шли в больницу. Они несли кастрюли и ведра с едой, которую варили по домам. И несли, чтобы покормить раненых.

Нас с Нюсей направили в палаты второго этажа санитарками. По три палаты на каждую. Я должна также работать в перевязочной, которая условно называется операционной. Но операций у нас не делают, потому что хирург один на всю больницу, пожилой фельдшер. И работает он в другом корпусе.

В нашей же перевязочной только сестры. И вот уже сегодня, который день перевязки идут безостановочно с утра до поздней ночи, потому что раненых привозят и привозят с передовой и издалека. Многие уже по несколько дней без помощи. И сплошь и рядом, когда разбинтовываешь раны, перевязанные материалом из индивидуальных пакетов, то обнаруживаешь гной с тяжелым запахом и даже червей. И совершенно ужасное количество вшей. Так вот мы уже совсем не можем выходить из госпиталя домой, потому что нет никакой возможности оставить раненых. И мы мечемся от одной койки к другой, потому что непрерывно слышишь:

– Подойди, сестра, подай воды, подержи голову, помоги, помоги, помоги!

Все перестало существовать для нас, кроме этого огромного дома страданий. Выходим раз в день, по очереди, домой, чтобы взять еды. Но нет возможности есть, и не только из-за отсутствия времени, но еще и потому, что раненые очень мало пока накормлены добровольными приношениями горожан. А кухня, хоть и налаживается уже, но не хватает продуктов, не хватает посуды. И совестно есть в таких условиях. Чаще всего нужно кого-нибудь хоть немного подкормить. На моей обязанности еще приготовление бинтов. Новых бинтов нет. Так что ночью вывариваю бинты, снятые за день с раненых. Потом, когда они подсыхают, снимаю с них вареных вшей.

Должна бросить писать. Зовут в палаты.

Все эти дни не оставляет страшное волнение, потому что вокруг Каменца идет тяжелый смертельный бой

5 часов утра. Все хочу дописать еще о вчерашнем дне. Дело в том, что Галя сдружилась с бойцами дивизии, освободившей Каменец. О Васе и Саше уже писала. У них в дивизии убили баяниста. И вот командир их части просил Галю прийти с аккордеоном вчера вечером на их первый импровизированный концерт. Нюся поручила мне пойти с Галей. Сама осталась, чтобы обслужить раненых и в моих палатах.

Страшную шутку сыграла с людьми природа в эти дни. Весь март был теплый, сравнительно сухой. Снега нигде не осталось. На дорогах была весенняя распутица. Раненые рассказывают, что всюду на фронте, который вокруг Каменца, все мокрое. На людях одежда не просыхает.

И вдруг позавчерашней ночью ударил мороз до 20 и выпал густой обильный снег.

Концерт должен был быть в небольшом каменном бараке на базаре. За нами пришел Саша. Он нес аккордеон. А мы с Галей с трудом брели по глубоким снежным сугробам сквозь снег, который лепил в глаза.

НемецкиеНемецкие военнопленные. Весна 1944 года. Фото: reibert.info

Думается, что этого вечера нам не забыть никогда. В большом помещении, наверное, в каком-нибудь торговом складе или зале с выбитыми стеклами окон, заставленными диктом или картоном, при свете керосиновых ламп расположились бойцы. Они сидели в ватянках или шинелях, в ушанках, на скамьях, сделанных из досок, положенных на мешки сушеной цибули. Было очень холодно. Ветер все время задувал снег в разбитые окна. Кроме нас, был еще неизвестный нам певец и чтец, очевидно, из артистов Каменецкого театра.

Галя несколько минут порепетировала с певцом. И он исполнил две песни. Потом чтец прочел отрывок из Лермонтовского "Бородино". Галя сыграла на аккордеоне чардаш Монти. Бойцы дружно хлопали и очень хорошо слушали.

А потом решили спеть все вместе. Начали с "Катюши" и "Вечера на рейде". Но потом кто-то из слушателей сказал: "Теперь мы вам споем. Вы ведь не знаете новых советских песен".

И вот тогда началось для нас самое волнующее: стройно и как-то особенно проникновенно солдаты запели песню о Днепре. Галя быстро нашлась. Она у нас в этом отношении шустрая. И в этом полутемном, холодном бараке мы услыхали песню, в которой, казалось, вылилась вся мощь и вся скорбь наших людей. И эти молодые уральцы и сибирячки, которые пели о нашем Днепре, это они, которые принесли нам освобождение, они своей песней донесли до нас могучее дыхание Родины. Я мало запомнила слов, так волновалась. Но две строчки так и звучат во мне:

Ой, Днипро, Днипро, ты широк, могуч,
Над тобой летят журавли.

Ничего мы не спросили, чья это песня. Она родилась тогда, когда мы были на Днепре. Но Днепр был так же порабощен, как и мы.

Потом одну за другой солдатики пели еще песни, которых мы не знали. Из них очень запали в душу песни "Темная ночь", "Солдатский вальс". И особенно песня, названия которой не запомнила. Только две строки:

До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти четыре шага.

Кончили петь. Но никто не поднимался с места, хотя было очень холодно. Еще тихо поговорили о том, сколько горя принесла война. Командир поблагодарил наших случайных участников концерта. И мы пошли домой. Саша снова провожал нас. Когда мы вышли на базарную площадь, в метели и сугробах навстречу нам вели несколько человек пленных немцев. Замотанные платками, сгорбившиеся, они словно сошли с одной из русских картин, изображающих бегство наполеоновских армий из Москвы в 1812 году. Потом Саша проводил меня в госпиталь.

Но нужно еще обязательно сказать о том, что, несмотря на страшную занятость в госпитале, мы не можем не знать, какая опасность грозит Каменцу, всему населению и, конечно, воинам, освободившим город. Все эти дни не оставляет страшное волнение, потому что вокруг Каменца идет тяжелый смертельный бой. Упорно говорят о том, что вокруг города большое количество немецких войск, а в самом Каменце очень мало наших войск. Что Каменец окружен двойным кольцом, потому что за немцами уже огромное количество наших, образующих тоже кольцо. Но все думают и говорят об одном: а если немцы все же ворвутся в Каменец? Ведь тогда уже ничто не спасет город, население в нем и горсточку смельчаков, уральских ребят, которые освободили Каменец.

Они стали нам совсем родными, особенно после вчерашнего вечера, когда они так задушевно пели о Днепре и о смерти, до которой четыре шага. А здесь? Ведь я, оставив сейчас палаты, чтобы написать эти страницы, чувствую себя глубоко виноватой перед ними и словно слышу через стены их голоса:

– Подойди, сестра, помоги, сестра!

И как мало, как ничтожно мало мы можем помочь! Господи! Хоть бы скорее прибыл госпиталь! А он, скорее всего, не может пробиться через вражеское кольцо.

4 апреля 1944 г., вторник

Четыре часа утра. Совсем нет возможности писать. Домой не ходим. А писать необходимо. И я сейчас поставила кипятить бинты и на несколько минут присела к столу.

1-го числа к вечеру в мою палату принесли тяжело раненого. Это был туркмен, темноволосый, темноглазый. На его смуглом, теперь прозрачном лице резко выделялись скулы. Глаза он открывал с трудом, тяжело страдая от боли. Он был ранен в грудь на несколько сантиметров ниже сердца. С трудом удалось нам его переодеть. Его гимнастерка затвердела на спине от крови. Он был перевязан, очевидно, на передовой, потому что бинты были из индивидуального пакета.

Привести фельдшера, чтобы он его осмотрел, было нелегким делом. Когда же он осмотрел его, покачал головой и сказал, что без операции вряд ли можно ему помочь.

— Мы сейчас принесем его в операционную, — сказал Нюся.

— Вы что! — почти вызверился на нас фельдшер. — Там очередь из раненых не меньше чем на трое суток. Думаешь, только ему плохо.

В палате он был самый тяжелый. Покормить его не удавалось. Он только просил пить и все время негромко стонал. Когда подойдешь к нему, он открыл глаза, полные страдания, и просил:

— Помоги, сестра!

В ночи, наполненной дыханием и стонами раненых, отчетливо услыхала звук падающих капель. Кровь падала через ровные промежутки, и звук ее падения казался самым громким в ночи

Шла ночь. Стирая в перевязочной бинты, я через каждые полчаса обходила палаты. Многие спали, а многие, стонали. То с одной, то с другой стороны было слышно:

— Сестра, поди сюда!

Туркмен изредка забывался тяжелым сном. Но потом снова открывал глаза и начинал негромко стонать. Часов после пяти утра я задремала у стола, но меня сразу же разбудили. Раненый, который лежал рядом с туркменом, сказал: "Смотри, кровь!"

При тусклом свете было видно, что под кроватью туркмена натекла лужица крови. Он стонал и просил пить. Когда я присела возле него и задержалась на несколько минут, в ночи, наполненной дыханием и стонами раненых, отчетливо услыхала звук падающих капель. Кровь падала через ровные промежутки, и звук ее падения казался самым громким в ночи.

Непрерывная работа в перевязочной не давала выйти в палаты. Нюся должна была обслужить своих и моих раненых

Пришло утро 2 апреля. И раньше всего мы попытались добиться, чтобы его взяли на операцию. В соседнем корпусе, в конце большого коридора оборудована временная операционная. Но хирург-фельдшер, он один на всю больницу, несмотря на то, что не уходил из операционной ни на час и уже несколько суток не спал, не мог сделать все необходимые операции. Он посмотрел на меня сердитыми глазами и сказал, что нести нельзя.

— Вы же видите, что творится…

Да, мы видели. Весь коридор до операционной был заставлен носилками с тяжело ранеными, которые нуждались в операционной помощи. Черепные, кишечные, легочные ранения. Одно тяжелее другого. Даже пройти по коридору было трудно.

Непрерывная работа в перевязочной не давала выйти в палаты. Нюся должна была обслужить своих и моих раненых. Но мы все равно ничем не могли облегчить состояние туркмена. Он все так же лежал неподвижно на спине, изредка забывался сном, или, быть может, это было обморочное состояние. Покормить его так и не удавалось. Только пить он просил все так же тихо. И стонал: "Помоги, сестра!"

Глубокие тени под глазами еще увеличились. И кровь все капала, капала, и мы ничего не могли сделать, чтобы ее остановить.

День шел. Каждый час мы по очереди с Нюсей бегали в операционную. И получали все тот же ответ:

— Нет, нести нельзя.

Работа в перевязочной становится с каждым днем все более напряженной. Катастрофически не хватает перевязочного материала. Кончился лигнин, который мы принесли из немецкой аптеки. Уже в первые часы работы с утра кончаются бинты, приготовленные за ночь. Все чаще, когда мы разбинтовываем раны, в них оказываются черви и исходит тяжелый запах гноя и гниющих тканей. Нам кажется, что если прибытие военно-полевого госпиталя задержится, многим раненым уже нельзя будет помочь. На лицах сестер, работающих в перевязочной, все чаще появляется выражение отчаяния. Но нельзя ни на минуту останавливаться. И мы никогда не имеем возможности узнать, что делается за пределами нашего этажа.

В эту ночь мы приняли решение: не буду больше снимать вшей с бинтов. На это уходит слишком много времени

А туркмену становилось все хуже. Уже был вечер 2-го числа, а в операционной мы все так же получали ответ:

— Нет, нести нельзя.

Приближалась ночь, мы с ужасом думали о ней. Казалось, что даже здесь, через стены перевязочной слышны звуки падающих капель. Но думать некогда. Другие раненые тоже тяжело страдают. И каждому из них хочется, чтобы к нему подошли. И каждому надо помочь хоть чем-нибудь, хоть глотком воды, хоть уложить поудобнее, а, главное, чтобы они не чувствовали себя забытыми.

Каменец-ПодольскийКаменец-Подольский весной 1944 года. Фото: reibert.info

В эту ночь мы приняли решение: не буду больше снимать вшей с бинтов. На это уходит слишком много времени. И когда утром эти бинты уходят на перевязки в первые два–три часа, а потом приходится перебинтовывать раны тем же материалом, который на них есть, то сестры согласны на любые бинты, только бы они были. Поэтому уже две ночи ставлю после одиннадцати часов, сразу после окончания перевязок, кипятить все бинты, сколько их есть, а потом скручиваю их, высохшие, вместе с вареными насекомыми. Таких бинтов удается приготовить раза в четыре больше, чем в прошлые ночи.

Туркмену становилось все хуже. Лицо его стало совсем прозрачным. Еще резче обозначились черные брови и острые скулы. Больше всего он был в забытьи и все реже просил пить. И все-таки он изредка открывал глаза и все так же тихо просил: "Помоги, сестра".

И как мне передать словами ту страшную, мучительную боль от сознания, что ты ничего не можешь сделать, чтобы облегчить эти страдания. Ничего. В 12-м часу Нюся последний раз за те сутки пошла в операционную. По ее лицу, когда она вернулась, я поняла, что ответ все тот же – нести нельзя. Всякий раз, когда я должна была уходить из палаты, мне казалось, что бросаю его на произвол судьбы. Чувство глубокой вины перед ним и острой жалости не покидало ни на минуту. Но что мы могли сделать? Полная безысходная беспомощность.

В час ночи за нами прибежали. Привезли раненых. Их нужно было положить в наши палаты. Куда? И так невозможно протиснуться между кроватями, чтобы подойти к уже лежавшим здесь. Но разговаривать не приходилось. Когда с носилками вышли во двор, то различили два крестьянских воза. На них привезли капитана, раненого в грудь навылет, и младшего лейтенанта, у которого бедро было раздроблено разрывной пулей. Пока донесли их в палаты и кое-как устроили, был уже четвертый час ночи.

За эти часы мисочка под кроватью туркмена наполовину наполнилась кровью. Казалось, что он не доживет до утра. Забрав высушенные бинты, села возле него. Он уже почти не стонал, но изредка просил пить. Ничего мы нем не знаем, кроме того, что его зовут Ашир. А где-то в далекой Средней Азии его, наверное, ждет мать, может быть, любимая девушка или жена. Даже возраст его трудно было определить в таком состоянии. И так же, как в прошлую ночь, не было шумов громче, чем звук падающих капель крови.

Нас хватали за ноги, хватали за носилки. Крики и стоны смешивались с отборной площадной бранью. А мы шли

Пришло, наконец, утро. Раненый был жив. Он снова открыл глаза и попросил пить. И снова я пошла в операционную. В коридоре было еще больше раненых. Операции уже шли. На мой вопрос хирург снова категорически ответил:

— Ничего сделать не могу.

Когда вернулась, Нюся стояла над Аширом. А он вдруг широко открыл глаза и отчетливо сказал:

— Сестра, понесешь на операцию?

Тогда Нюся вдруг стремительно вышла из палаты, принесла носилки и сказала:

— Несем, и все.

Пока мы перекладывали его на носилки, он потерял сознание. Но потом на лестнице открыл глаза и застонал. Когда мы вошли в коридор перед операционной нас оглушили крики раненых, лежавших на носилках.

— Ты куда? — кричали они, куда прешься, сволочь? Здесь очередь. Ах, ты…

Нас хватали за ноги, хватали за носилки. Крики и стоны смешивались с отборной площадной бранью. А мы шли. И когда я обернулась, то увидела, что за нами остается след капающей крови. Она протекла уже через полотно носилок.

В операционной сняли как раз со стола оперированного. У фельдшера перекосилось от возмущения лицо, когда он увидел, что мы все-таки принесли своего раненого. Но мы ни на что не обращали внимания. Когда мы положили раненого на стол, хирург сказал снять с него рубашку и повязку. Сестра и санитарка хотели сделать это. Но фельдшер наклонился к Аширу и сказал:

— Подождите. Слишком поздно. Он умер.

Когда мы несли его из операционной, нам казалось, что он стал намного тяжелее.

Три часа дня. Сама себе не верю. Прибыл госпиталь! Писать нет времени. Но какое счастье! Если бы только это было хоть на сутки раньше.

***

Дневник обновляется...

6 апреля 1944 г., четверг

Все так же нет времени писать. Уже госпиталь здесь. Мы уже официально зачислены в него санитарками. Вот у меня пропуск и справка о том, что я работаю в ХППГ 4346 войсковой части 47712. Такие же документы и у Нюси.

Хорошунова: Уже у нас большая операционная вместо перевязочной, два хирурга, обе женщины Фото: smartcatstory.wordpress.com

Наша работа осталась прежней. Те же палаты. Но уже у нас большая операционная вместо перевязочной, два хирурга, обе женщины. Одна из них д-р Иванова. При ней я работаю санитаркой в операционной. Теперь все другое. Есть медикаменты и перевязочный материал, есть мужчины-санитары. И мы пока не носим раненых. Работают же врачи и сестры непостижимо.

Не успели машины госпиталя прибыть, где-то шла разгрузка привезенного, а уже врачи начали операции. Нужно было немедленно проверять всех до одного раненых "на газ". Сразу же в другом корпусе было организовано "газовое" отделение – так сокращенно называют отделение, куда немедленно отправляют раненых с подозрением на гангрену.

Уже четвертого начались перевязки и операции, и было их сделано в первый же день более ста, а вчера – 5 апреля – 194. И с двух операционных столов, где не произносится ни одного лишнего слова, то и дело слышно короткое "газ". И немедленно санитары уносят такого раненого в газовое отделение, где специальные врачи и специальная служба вступают в борьбу за жизнь каждого раненого. Я там еще не была.

9 апреля 1944 г., воскресенье

Два часа ночи. Писать нет возможности. Мы все так же почти не выходим из госпиталя. Теперь нам здесь дают поесть, так что отпала необходимость ходить за едой домой. Все по-прежнему так напряженно, что почти ничто извне до нас не доносится. Знаем только, что Каменец уже не в окружении, хотя еще очень тяжело бьются наши войска в разных районах вокруг города. Об этом можно судить и по тому, что раненые все прибывают. Может быть, когда-нибудь смогу больше рассказать о госпитале и о людях, которые в нем трудятся.

Сейчас хочу только сказать, что нет меры глубокому уважению, которого заслуживают наши врачи. Это настоящие герои, самоотверженные, добрые, преданные. И так хотелось бы походить на них! И иметь возможность так, как они, оказывать настоящую помощь раненым, а многим сохранять жизнь.

17 апреля 1944 г., понедельник

Я больше не буду работать в операционной. Это случилось внезапно. И теперь, совсем растерявшись от событий последних дней, сижу дома. Хотя сейчас еще совсем светло и нужно было бы быть в госпитале. Хочу записать все. Но раньше всего о самом главном. А уж потом о себе.

Позавчера, 15 апреля, Галя ушла на фронт. Еще тринадцатого она зачислилась добровольцем в ансамбль 70-й гвардейской дивизии 38-й армии, освободившей Каменец, заменив убитого баяниста. Никто ничего не мог возразить на такое решение. Только Агафья Хрисанфовна плакала, а Нюся заболела. Перед Нюсей снова со всей силой, как это было в октябре, встала необходимость выбора: вернуться в Киев, где осталось все – консерватория, дом, друзья, куда должна была при первой возможности добираться я, или идти с Галей на фронт. Ведь очень страшно отпускать одну девочку семнадцати лет на войну. Немного ободряло только то, что вместе с Галей уходил также в составе этого ансамбля композитор Герман Жуковский. Он обещал заботиться о Гале. А Нюсе он вручил рукопись своей оперы "Честь", написанной им в оккупации, с просьбой передать в Союз композиторов в Киеве.

Каждая минута у доктора Ивановой была на счету. Однако она сосредоточенно слушала раненого и не прерывала его. В санбате растерялись все

Так вот, волнения этих дней привели к тому, что Нюся заболела и не вышла на работу. И, может быть, поэтому в ее палате умер раненый. Это был молодой красноармеец, тяжело раненный в живот. Ему нельзя было пить, а он все просил воды. Ему нельзя было вставать, а он все порывался встать. Когда была Нюся, ей удавалось успокаивать его.

Она смачивала ему губы и все время терпеливо уговаривая, удерживала его от попыток встать. А вчера ее не было. И он все время кричал, звал сестру. Потом, когда сестры и санитарки были далеко от палаты, он встал и вышел в коридор. И почти сразу же упал. К вечеру он умер. Это была вторая смерть у нас на этаже за эти дни. И как-то все сбежалось вместе, от чего тяжелое настроение.

ВВ окрестностях Каменец-Подольского весной 1944 года Фото: reibert.info

Сегодня Нюся на работе, а я вот сижу дома. Дня через два после прибытия госпиталя в моей меньшей палате возле окна положили раненного разрывной пулей в колено. Это был красивый крупный мужчина, украинец. Звали его Василием. Веселый, он целый день развлекал палату шутками и всякими украинскими "дотепами" – прибаутками. И все пел украинские песни. Чтобы иметь возможность самому садиться, он привязал пояс с веревкой к спинке кровати и подтягивался на нем, сопровождая это упражнение всякий раз возгласом: "Го-го-гоп! Готов!"

Привезли его 6-го поздно вечером. Утром 7-го взяли на перевязку. Позвали Иванову, которая в это время готовилась оперировать раненного в голову. Она посмотрела, сказала обработать рану, и после неотложных черепных и полостных операций принести его. Это вышло только 9-го утром. Когда его положили на стол, разбинтовали ногу, Иванова вдруг спросила раненого:

– Ты чего смеешься?

– Я не смеюсь, – ответил он.

– Ты же улыбаешься, – сказал врач.

– Да что ты, доктор, чего бы мне улыбаться, – рассердился раненый. Иванова отвернулась к сестре и тихо сказала: – Немедленно сыворотку. Это – столбняк.

Пока сестра вводила сыворотку, Иванова расспрашивала Василия: где был ранен, кто перевязывал, делали ли ему уколы?

Он рассказал, что был ранен в бою возле одного из ближайших к Каменцу сел. Упал и, очевидно, потерял сознание. Когда пришел в себя, почувствовал сильную боль в ноге, и сапог был полон крови. А взвод ушел вперед. Хотел перевязать ногу, но в это время рядом разорвался снаряд, и его присыпало землей. Через какое-то время подползла сестра. Она наложила повязку, и поползли вдвоем, потому что он большой, сестре его не поднять. Потом подобрали его санитары и донесли на носилках в санбат, который помещался в клуне на краю села. Туда его не внесли, потому что внутри было уже много раненых. Как раз вышел начальник санбата, стал спрашивать, кто куда ранен. А в это время появился фашистский самолет и на бреющем полете обстрелял санбат. Начсанбата и еще двух раненых на месте убило.

Каменец-Подольский.Каменец-Подольский. Весна 1944 года. Фото: reibert.info

Каждая минута у доктора Ивановой была на счету. Однако она сосредоточенно слушала раненого и не прерывала его. В санбате растерялись все. Но тут показались машины с нашими бойцами, и сестры стали просить отвезти раненых в госпиталь. Так он попал к нам. Сделали операцию. Отнесли его в палату. Оскал на какое-то время исчез. Лежал он теперь тихо, почти ничего не говорил. В перерыве между операциями Иванова звала меня, и мы подходили к нему. Временами он спал. А к вечеру оскал снова появился. Иванова сама еще дважды ввела ему сыворотку. А ночью он начал бредить. Сначала он только бормотал что-то бессвязное, словно разговаривал во сне. Потом затих и, казалось, спал.

Когда после нашей ночной небольшой передышки подошла к нему, он смотрел широко открытыми глазами, и оскал до неузнаваемости исказил его лицо. Сначала он молча смотрел на меня. Потом его словно подбросило на кровати. Он приподнялся, насколько позволяла раненая нога, и закричал громко, грубо, со злобой. Это был град ужасных ругательств, которые он словно выплевывал мне в лицо. Попытки успокоить его не помогали. Все раненые проснулись и со страхом смотрели на него. Ошеломленная, не понимая, что делать, я стояла над ним.

Минут через пятнадцать он так же внезапно стих, как до того разъярился. Потом он попросил пить. Лицо приняло свое прежнее выражение. Показалось, что он заснул. И, сделав все необходимое в палатах, я вернулась в операционную. Там мне доктор Иванова сказала, что ничего сделать нельзя. Слишком поздно. "Мы бессильны", – сказала она.

– Неужели неизбежен смертельный исход?

– Боюсь, что да, – ответила она.

Никогда не забыть мне эту ночь. Перед нами лежал могучий красавец. В моменты, когда трагическая гримаса исчезала с его лица, оно было облагорожено страданием и было по-настоящему красиво

Раненому становилось все хуже. Периоды конвульсий становились все чаще. Он почти ничего не ел, сам процесс глотания становился для него все более мучительным. К концу двенадцатого числа гримаса уже редко сходила с его лица. В палате стояла напряженная тишина, потому что раненые заметили, что приступы конвульсий у Василия учащались от неосторожного стука или громко сказанного слова. Теперь это были приступы самого настоящего безумия. Он рвался с постели и рычал, очевидно, от боли в ноге. Раненые, которые поднимались с постели, пытались уложить его, но он метался, как раненый зверь, как-то неестественно выгибая спину. И ругался, ругался с обезумевшими глазами все той же грубой, площадной бранью.

К концу 12-го числа у него повысилась температура. В ужасе смотрела на термометр, на котором был 41. Вечером доктор Иванова отправила меня из операционной, и мы с Нюсей по очереди или вместе сидели возле него. Несмотря на такую температуру, лицо его побледнело, огромные черные пятна расползлись от глаз по щекам. Промежутки спокойствия были все реже.

Никогда не забыть мне эту ночь. Перед нами лежал могучий красавец. В моменты, когда трагическая гримаса исчезала с его лица, оно было облагорожено страданием и было по-настоящему красиво. И никакими словами нельзя передать того жгучего желания спасти этого молодого человека, которому уже ничто не могло помочь. А его ждали дома четверо детей. И если бы мы могли молиться, мы молились бы. Но мы начисто лишены веры в бога. А если бы верили, то в который раз прокляли бы его за его неумолимую жестокость и безграничную несправедливость. Перед лицом этой надвигающейся трагедии мы думали о сотнях тысяч этих до ужаса несправедливых смертей, которые принесла война. И еще думали о том, что никогда в самых суровых сообщениях о тысячах замученных и погибших нельзя с такой силой ощутить весь ужас смерти, как если ты находишься с нею с глазу на глаз и предельно беспомощен перед нею. И снова, в который раз в эту войну, в глубине души поднималось подсознательное чувство стыда, что вот человек умирает, а ты живешь.

После четырех часов ночи начались невероятные судороги. Нюся позвала доктора Иванову. Она отправила нас из палаты. К утру он умер. И его унесли до моего возвращения в палату.

Вот такие события были в последние дни, которые завершились для меня сегодня.

Раненый вцепился в руку Ивановой и стал страшно кричать, что он ни за что не даст отрезать ноги

С утра начался обычный операционный день. Часов около десяти мне нужно было вынести во двор отработанные операционные материалы. Я бежала бегом в халате и переднике, испачканном кровью и гноем, с тазом в руках. Не сообразила даже, что на крыльце стояла группа военных. И вдруг услышала:

– Товарищ Хорошунова, почему вы здесь?

Я оторопела от неожиданности. А когда подняла глаза, то увидела среди стоявших офицеров генерала, бывшего своего начальника по Дому партийной пропаганды Киевского военного округа, в котором я работала до самого трагического июня-июля 1941 года. Начальник госпиталя ответил за меня, что я работаю санитаркой.

– А где ваша семья? – спросили меня. Я рассказала.

– Что можно сделать для вас? – Все смотрели на меня, а я все больше терялась.

– Помогите мне, как можно скорее, добраться в Киев.

Тогда генерал повернулся к начальнику госпиталя и сказал:

– Прошу помочь.

Это было так неожиданно, так нереально, что я и до сих пор не верю себе. Непостижимо, как генерал узнал меня и запомнил фамилию. Но факт, который был сегодня утром.

А потом было последнее, что меня сегодня доконало. В моей большой палате лежит паренек двадцати двух лет. Зовут его Сашей. Он из небольшого села средней полосы России. У него отморожены обе ноги. Обморожение третьей или четвертой степени.

Его привезли 4-го числа, и он рассказал, что они были в обороне в последние дни марта, когда все развезло и в окопах стояла жидкая грязь. Одежда и обувь на бойцах намокли, обсушиться не было никакой возможности. В ночь с 31 марта на 1 апреля ударил внезапный мороз, а потом уже повалил снег. Уже написала об этом. Саша был одним из многих обмороженных, которых везли и везли 3-го и 4-го числа. Но он один из наиболее тяжелых. Он очень страдает от боли. Ему накладывали жировые повязки, но ничто не помогало. Обе стопы, почти до середины голени, совершенно черные. А время шло. Не один раз, когда его приносили на перевязку, врачи озабоченно совещались, сами делали различные уколы, меняли назначения.

ВВ окрестностях Каменец-Подольского. Весна 1944 года Фото: reibert.info

И вот вчера было произнесено роковое слово "ампутация". Сегодня Сашу принесли и положили на стол. Доктор Иванова сказала ему о предстоящей операции. И вот тогда началось невообразимое. Раненый вцепился в руку Ивановой и стал страшно кричать, что он ни за что не даст отрезать ноги. – Что он без ног?! – кричал он и плакал. А доктор терпеливо его уговаривала. Но он не успокаивался, кричал, плакал, наконец начал страшно ругаться. Казалось, что это никогда не кончится.

Наконец доктор Иванова сказала ему, что она капитан медицинской службы, старше его по чину, требует, чтобы он замолчал. И, когда он немного успокоился, сказала ему, что операция неизбежна. Иначе он очень скоро погибнет от гангрены. Он еще всхлипывал, когда наложили маску. Потом он затих.

Мне, как и прежде, полагалось держать ногу при ампутации. Но в тот раз, когда черная кровоточащая стопа оказалась у меня в руках, все внутри свела мучительная судорога, и большого труда стоило удержаться от рвоты. Когда же, обработав культю одной ноги, Иванова взялась за другую, вдруг потолок и стены операционной перевернулись и поехали на меня. И больше я уже ничего не помнила.

Очнулась на скамейке в углу операционной. Сашу выносили на носилках. Он еще спал. Ко мне подошла доктор Иванова и спросила, смогу ли я одна пойти домой. Я посмотрела на нее. Мне показалось, что она сразу постарела на несколько лет. Глубокие скорбные складки пролегли возле губ, и тяжелой, свинцовой усталостью были наполнены ее совсем молодые красивые глаза. Я села. Мне было стыдно поднять глаза на врачей и сестер, которые стояли возле меня. Мысль, что в этот момент я ничем не отличаюсь от дезертира, бегущего с поля боя, была в настоящее время сильнее всего. Я представляла себе, с каким презрением думают обо мне сейчас эти мужественные женщины, которым десятки раз в день нужно быть каменно жесткими, чтобы быть милосердными.

– Вам не придется больше работать в операционной, – негромко сказала Иванова. – Мы добавим вам палаты. А сейчас идите домой.

Потом, словно она угадала мои мысли, добавила:

– Там тоже очень нужны люди.

Они вернулись на свои места, а я поплелась домой. Вот и все.

28 апреля 1944 г., пятница

Мы в Киеве. Сегодня на рассвете мы с Нюсей вернулись в Киев. Нужно ли говорить какие-нибудь слова? Не стоит. Они все равно не передадут того, что чувствуешь. Я так рвалась в Киев в надежде, что живы мои Таня, Леля, Шурка. Но едва мы вошли во двор нашего дома на Андреевском спуске, как мне сказали, что они погибли. Мне не на что больше надеяться.

Есть ли сейчас семья, в которой война не унесла бы близких? Кажется, неизбывным горем наполнена наша многострадальная земля

Нас ждали на Андреевском. Не имея никаких известий, они предполагали, что мы все же добрались до Каменца. И теперь, после его освобождения, ждали нас со дня на день. В маленьком домике, выходящем окнами на улицу, живет теперь Любовь Васильевна, а ниже этажом – Надежда Васильевна. Комната Любови Васильевны разгорожена пополам диктовой перегородкой, и одна половина, размером в девять метров, предназначена для меня. Здесь мы и будем вместе с Нюсей.

Но нет радости возвращения в свободный Киев, о чем так страстно мечталось. О том, что мою семью убили еще в марте прошлого года, здесь, на Андреевском, знали уже тогда же от двух жильцов дома, служивших в гестапо. И снова нужно собрать все мужество, чтобы выдержать это известие. Потому что все время жила надежда на то, что они все-таки живы.

Погибли Воробьева и ее семья. Погибли все, кого забрало гестапо. Никто, никто не вернулся. И убит Алеша, сын Надежды Васильевны и Николая Иосифовича. Убит в своем первом бою при освобождении Брусилова, который находится в 15 километрах от Киева. Алеша только прошел со своей частью мимо Киева, и был убит через две недели после освобождения его родного города.

ЗданиеЗдание Министерства иностранных дел в Киеве. 1944 год. Фото из книги Дмитрия Малакова "Киев 50-х"

Мы сразу узнали о многом из того, что было. В конце октября все население города было изгнано или вывезено. Гестаповцы и полицейские выискивали киевлян, силой загоняли их в эшелоны или просто гнали из города. Надежда Васильевна и Любовь Васильевна удержались в Киеве до 4 ноября, перепрятываясь в разных местах. Но все же 4-го захватили и их – и в закрытых вагонах вывезли в направлении Фастова. Когда эшелон становился где-то возле леса, Надежда Васильевна и Любовь Васильевна, пользуясь знанием немецкого языка, попросили конвой выпустить их. И больше не вернулись в эшелон. Они скрылись в лесу и бежали через него несколько километров до ближайшего села. А там оказались прямо на фронте. Вместе с жителями села пережили несколько дней боев. И только 8 ноября пешком вернулись в Киев.

Николай Иосифович с сестрой укрывались в подвале больницы, в которой он перед тем находился. Период его беспамятства прошел. И сразу после освобождения Киева сознание вернулось к нему. Но похоронная, которая пришла в конце ноября, была слишком страшным ударом. Он слег, открылся туберкулезный процесс. И хотя он еще жив, надежды на его выздоровление нет. Надежда Васильевна мужественно переносит свое горе. Они знают, что Алеша в Свердловске окончил военную школу. Прошагал с полком от Урала до Украины. Так и не увидела Надежда Васильевна своего сына. А ведь в нем была вся ее жизнь. Ему летом прошлого года исполнилось 19 лет.

Так распорядилась бесчеловечная, неумолимая война. Есть ли сейчас семья, в которой война не унесла бы близких? Кажется, неизбывным горем наполнена наша многострадальная земля. Будь она проклята, война, и фашизм, ее породивший! Она еще идет. Сколько жизней еще унесет она! И на фронте теперь Галя. Об этом теперь нельзя забыть ни на минуту.

Часто налетали немецкие самолеты, которые обстреливали или бомбили поезд. Хотя на всех вагонах сверху были большие красные кресты

Сегодня я кончаю писать свой дневник, который вела почти три года. Передо мной на столе записки, которые велись до 2 марта прошлого года. Они пролежали в земле с марта до ноября. А потом их откопали и сохранили мои друзья. Мне осталось дописать немного. Только о том, как мы возвращались в Киев. Это будут последние страницы записок. Пусть останутся они памятью обо всем, что было в эти страшные годы. Памятью обо всех погибших.

Мы выехали из Каменца в ночь на 24 апреля. Начальник госпиталя выполнил просьбу генерала о помощи мне. Уже 18 апреля стало известно, что в Киев отправляется санитарная летучка с самыми тяжелыми ранеными. И сразу в число сопровождающих летучку были зачислены Нюся и я.

КиевлянеКиевляне разбирают завалы на Хрещатике. Фото: kpi.ua

Собирали летучку несколько дней. Это должен был быть первый поезд, который уходил из Каменца после восстановления разрушенных железнодорожных путей. Состоял поезд из теплушек и одного пассажирского вагона, в котором размещались медперсонал и кухня. Раненых клали на матрацах прямо на пол теплушек. Это все были самые тяжелые — с черепными, кишечными и легочными ранениями. Грузили летучку весь день и до вечера 24-го. И ночью отбыли из Каменца. Двигались медленно.

Самое трудное в этом пути было то, что часто налетали немецкие самолеты, которые обстреливали или бомбили поезд. Хотя на всех вагонах сверху были большие красные кресты. В эти моменты необходимо было, не считаясь с трудностями, перепрыгивать из вагона в вагон, потому что при приближении вражеских самолетов раненые начинали страшно кричать. Они боялись, что их бросили. У нас с Нюсей теперь вместо палат были теплушки. И нужно было хоть немного облегчить положение раненых. Просто счастье, что ни одна бомба или снаряд не попали в летучку. Только мерзко свистели пули и стучали по крышам вагонов, когда немецкие самолеты обстреливали поезд с бреющего полета.

Но вот прошли эти почти четверо суток. И сегодня на самом рассвете поезд прибыл в Киев. Сейчас сделаны подъездные пути к самой Лукьяновской больнице, где теперь госпиталь. Состав подали туда, прямо к воротам больницы. Начальник летучки сразу подписал нам отпускные документы и разрешил идти.

Мы вышли в город. Вот он — Киев. Он есть. Он жив. Было раннее утро, светлое, солнечное. Направо от нас — дорога на Бабий Яр. На ней пустынно. Мы повернули на Дорогожицкую. В этой части города почти нет следов разрушений. Здание дома партийной пропаганды КВО. Оно уцелело. На фоне голубого неба светлым кружевом зеленели деревья весенней листвой. Негромко воркуя, важно бродили по тротуарам голуби. Навстречу нам шли свободные советские люди.

Поделиться